Вечером, когда гости разъехались, огород был полит, когда спала жара, решил ознакомиться с творчеством Ольги Константиновны Кожуховой. Выбрал книгу наугад. Это была книга "Молчание неба" . Думал, что почитаю немного перед сном, но всё оказалось иначе. Оторваться не мог. Закончил чтение на последней странице, когда за окном уже рассветало.
Вот некоторые фрагменты из книги Ольги Константиновны (хотелось бы процитировать много больше, но рамки ответа, к сожалению, не позволяют этого сделать):
— Господи! Кто скажет: как писать?.. Есть книги, все в роскошных деталях. Читаешь их с наслаждением, а прочел — и забыл. Другие и лохматые, словно бы сроду не чесались, и фраза звучит, как немазанная телега, и образы вкривь и вкось, ни на что не похоже. Сидишь и плюешься! Зато каждый жест героя — отчетливо, крупно, как в блеске молний. И через пять лет будешь помнить, как он встал, повернулся, пошел… Так вот, что из этого — настоящая литература? А? Мне-то как надо писать? Бисер метать? Или же эти тяжеленные глыбищи, необработанные, ворочать?..
***
Пули визжали: «Жить! Жить!»
***
Я смотрю на них с удивлением. У Женьки есть одно отличное свойство: она всегда знает, кому что сказать. Ее шутки порой грубоваты, но никто, на моей памяти, не обижался на них. Даже больше того, все это принималось абсолютно как должное. Между прочим, попробовала бы, например, я так сказать, как Женька, какому-нибудь госпитальному инвалиду: «Эй, кузнечик, все прыгаешь?» — что бы он мне ответил на это?! А Женьке в ответ он улыбчиво расплывается щербатым, обветренным ртом: «Все прыгаю, чего ж мне не прыгать!» — «Ну, ну, не хнычь! Валяй прыгай! Ты здесь такой не один!» И все. И всем вокруг это очень нравится. И считается: так и надо.
***
«Милая! — думал он, лежа рядом с нею. — Разве так я желал бы с тобой встретиться? В чужой избе, на грязной дерюжке… Под храп чужой, незнакомой старухи. Я за белую свадьбу. За розы!»
Он лежал, не шевелясь, крепко стиснув кулак, так, что ногти впились в ладони. И вдруг услышал, как Марьяна совсем рядом с ним тревожно вздохнула.
Теплой рукой, осторожно и как бы ласкаясь своим робким прикосновением, она чуть дотронулась до плеча Петрякова, ощутила его жесткую напряженность и замерла. Помедлив и снова о чем-то вздохнув, Марьяна взяла его сведенную судорогой руку и стала осторожно отгибать холодные, жесткие пальцы. Сперва один, потом другой. Кажется, она пересчитывала их про себя, чтобы не пропустить: большой, указательный, средний, безымянный, мизинец. И в том, как она их отгибала, осторожно касаясь, было что-то такое ребяческое, молодое, что Петряков в темноте улыбнулся. У него от этих прикосновений бежали мурашки по коже.
Наконец, разжав все до единого пальцы и как будто пересчитав заодно с ними и все остающиеся до решающего шага минуты, Марьяна притянула его руку и положила себе на грудь. Петряков с волнением ощутил всю нежность, всю атласистость девичьей кожи. На какой-то короткий миг он застыл не дыша. И вдруг потянулся всем сильным, истосковавшимся телом к чуть белеющему во мраке теплу.
— Милая! Ты мое счастье…
— Да… Да… Я — твоя…
***
Летом сорок второго года все поля на Смоленщине, все луга и опушки до переднего края, все обочины проезжих дорог и овраги зацвели вдруг крупной белой ромашкой, нивянкой. Мне в сумерках кажется: Млечный Путь, опрокинулся, перевернулся и вот течет, уже блещет под копытами у коня, позванивает, чуть курится белым туманом.