ОДНАКО МОИ ТАЛАНТЫ не исчерпывались искусной игрой
в перышки и городки, плаванием в речке и лазаньем по крышам на пожаре.
Слышали
бы вы, как я, мальчишкой, распевал на весь Витебск!
В
нашем дворе жил маленький, но крепкий старичок.
Его
длинная, черная, с легкой проседью, борода болталась на ходу, то взметаясь
ввысь, то повисая долу.
Это
был кантор и учитель.
Правда,
и кантор, и учитель неважный.
Я
учился у него грамоте и пению.
Почему
я пел?
Откуда
знал, что голос нужен не только для того, чтобы горланить и ругаться с
сестрами?
Так
или иначе, голос у меня был, и я, как мог, — развивал его.
Прохожие
на улице оборачивались, не понимая, что это пение. И говорили:
«Что
он вопит как ненормальный? »
Марк Шагал Моя жизнь.
Пожалуйста, вспомните и процитируйте интересные эпизоды на тему «О детстве» из книг в
жанре NON-FICTION.
Что писали авторы о детстве?
"Мои первые детские воспоминания восходят ко времени, когда я только начинал говорить. Помню, как в кабинете отца на Офицерской сел на подоконник голубь. Я побежал сообщить об этом огромном событии родителям и никак не мог объяснить им — зачем я их зову в кабинет. Другое воспоминание. Мы стоим на огороде в Куоккале, а отец должен ехать в Петербург на службу. Но я не могу этого понять и спрашиваю его: «Ты едешь покупать? » (отец всегда что-то привозил из города) , но слово «покупать» у меня никак не выговаривается и получается «покукать» . Мне так хочется сказать правильно! Еще более раннее воспоминание. Мы живем еще на Английском проспекте (потом проспект Мак Лина, превратившегося теперь в обыкновенного русского Маклина) . Я с братом смотрю волшебный фонарь. Зрелище, от которого замирает душа. Какие яркие цвета! И мне особенно нравится одна картина: дети делают снежного Деда Мороза. Он тоже не может говорить. Эта мысль приходит мне в голову, и я его люблю, Деда Мороза, — он мой, мой. Я только не могу его обнять, как обнимаю любимого плюшевого и тоже молчащего медвежонка — «Берчика» . Мы читаем «Генерала Топтыгина» Некрасова, и нянька шьет Берчику генеральскую шинель.. .
Мне было два или три года. Потом я получил в подарок немецкую книжку с очень яркими картинками. Была там сказка о «Счастливом Гансе» . Одна из иллюстраций — сад, яблоня с крупными красными яблоками, ярко-синее небо. Так радостно было смотреть на эту картинку зимой, мечтая о лете. И еще воспоминание. Когда ночью выпадал первый снег, комната, где я просыпался, оказывалась ярко освещенной снизу, от снега на мостовой (мы жили на втором этаже) . На светлом потолке двигались тени прохожих. По потолку я знал — наступила зима с ее радостями. Так весело от любой перемены — время идет, и хочется, чтобы шло еще быстрее.. .
Одно из счастливейших воспоминаний моей жизни. Мама лежит на кушетке. Я забираюсь между ней и подушками, ложусь тоже, и мы вместе поем песни. Я еще не ходил в подготовительный класс.
Дети, в школу собирайтесь,
Петушок пропел давно.
Попроворней одевайтесь!
Смотрит солнышко в окно.
Человек, и зверь, и пташка —
Все берутся за дела,
С ношей тащится букашка;
За медком летит пчела.
Ясно поле, весел луг;
Лес проснулся и шумит;
Дятел носом: тук да тук!
Звонко иволга кричит.
Рыбаки ух тащат сети;
На лугу коса звенит.. .
Помолясь, за книгу, дети!
Бог лениться не велит.
Из-за последней фразы, верно, вывелась эта детская песенка из русского быта. А знали ее все дети благодаря хрестоматии Ушинского «Родное слово»...
Детство, которое Пол и Клара Джобс обеспечили своему сыну, во многом было типичным для второй половины 1950-х годов. Когда Стиву исполнилось два года, они удочерили девочку по имени Патти, а три года спустя перебрались в типовой дом в пригороде. CIT, финансовая компания, в которой работал Пол, перевела его в отделение в Пало-Альто, но жить там Джобсу-старшему было не по карману, поэтому он перешел в подразделение, расположенное неподалеку — в Маунтин-Вью, где жизнь была дешевле.
Пол Джобс пытался привить сыну любовь к автомобилям и вообще к технике. «Вот, Стив, теперь это твое рабочее место» , — с этими словами он выделил мальчику верстак в гараже. Впоследствии Джобс-младший вспоминал, что всегда с восторгом смотрел, как отец с чем-нибудь возится. «У отца была инженерная жилка, — рассказывал Стив. — Он мог смастерить все что угодно. Если нам был нужен шкаф, он делал шкаф. Помню, папа строил забор и дал мне молоток, чтобы я ему помогал» .
Прошло полвека, а этот забор на заднем дворе дома в Маунтин-Вью так и стоит. Показывая мне его, Джобс гладил штакетины и вспоминал урок, который преподал ему отец. Нужно тщательно отделывать обратную сторону шкафа и забора, учил Пол. Неважно, что они не на виду. «Ему нравилось все делать хорошо. Даже то, что никто никогда не увидит» .
Отец Джобса по-прежнему ремонтировал и продавал старые машины; стены в гараже были увешаны фотографиями его любимых автомобилей. Пол обращал внимание сына на дизайн машин — на их контуры, на отделку салона. Каждый день после работы он переодевался и шел в гараж, часто вместе со Стивом. «Я надеялся привить ему хоть какие-то навыки механика, но Стиву не очень-то хотелось пачкать руки, — вспоминал Пол. — Он никогда не любил копаться в моторе» .
Действительно, Джобсу было неинтересно возиться под капотом. «Мне не нравилось ремонтировать машины, но я с радостью общался с папой» . Он уже хорошо понимал, что его усыновили, но еще сильнее привязывался к отцу. Однажды Стив — ему тогда было лет восемь — нашел фотографию Пола времен службы в береговой охране. «На ней папа в машинном отделении, без рубашки. Очень похож на Джеймса Дина. Снимок меня потряс. „Ничего себе, — подумал я, — а ведь мои родители когда-то были молодыми и красивыми! “»
Через автомобили отец познакомил Стива с электроникой. «Папа не очень разбирался в ней, но частенько с ней сталкивался, когда чинил машины и прочую технику. Он объяснил мне самые азы, и меня это очень заинтересовало» . Но еще интереснее оказались поездки за запчастями. «Каждые выходные мы отправлялись на свалку старых автомобилей — то за генератором, то за карбюратором, то еще за чем» . Джобс вспоминал, как умело отец торговался. «У него это неплохо получалось, потому что он лучше продавца знал, сколько должна стоить та или иная деталь» . Это помогло сдержать клятву, которую дали родители Стива. «Папа покупал за 50 долларов «форд фолкэн» или еще какую-нибудь развалюху не на ходу, несколько недель доводил ее до ума, а потом продавал уже за 250 долларов — разумеется, без всяких налогов. Так он заработал мне на учебу в колледже» .
Стив Джобс
С. Дали
..."Однажды мне выдали тетрадь из шелковой бумаги - и я старательно, с колотящимся сердцем, смачивая перо собственной слюной целую четверть часа перед тем, как начать, правильно и чисто написал прекрасную страницу и занял первое место по каллиграфии. Эту страницу даже выставили под стекло.
Мое внезапное разоблачение поразило всех окружающих, а меня вдохновило на
продолжение мистификаций и симуляций. Чтобы избежать на уроке неминуемых воп-
росов Брата, я резко вскакивал, отбрасывая книгу, которую час держал в руке,
делая вид, что учу, но на самом деле не прочитав ни страницы. Изображая безу-
мие по собственному желанию, я вскакивал на парту, потом спрыгивал, в ужасе
закрывая лицо руками, как если бы мне грозила какая-то опасность. Эта
пантомима давала мне возможность выходить одному на прогулку в сад. По
возвращению в класс мне давали попить лечебного хвойного бальзама. Родители,
которых, разумеется, уведомили об этих фальшивых галлюцинациях, просили
старших по школе окружить меня удвоенной и исключительной заботой. Меня и в
самом деле окружили особой атмосферой и уже даже не пробовали выучить чему бы
то ни было. Меня часто возили к врачу, которому как-то в приступе ярости я разбил
очки. У меня были настоящие головокружения, если я быстро подымался или спус-
кался по лестнице, и время от времени я болел ангиной. Всего день лихорадки
давал право на целую неделю выздоровления при невысокой температуре. Я прово-
дил эту неделю в своей комнате и даже свои дела делал тут же. Потом, чтобы
избавиться от дурных запахов, у меня сжигали душистую бумагу из Армении (Город
в Колумбии (прим. пер.). ) или сахар. Я любил болеть ангиной и с нетерпением
ждал блаженного выздоровления.
По вечерам приходила составить мне компанию моя старая нянька, Лусия, а
подле окна садилась бабушка с шитьем. Мама иногда приводила гостей,
усаживалась с ними в уголке. Вполуха слушая сказки Лусии, я воспринимал
непрерывно умеренный, как хорошо поддерживаемый огонь, шелест беседы
взрослых. Если повышалась температура, все мешалось в каком-то тумане,
который убаюкивал и усыплял меня. Лусия и бабушка были две самые чистенькие,
морщинистые и деликатные старушки, каких я когда-либо видел. Огромная Лусия
смахивала на священника; бабушка была маленькая, похожая на катушку белых
ниток. Меня восхищала их старость! Какой контраст между этими двумя
сказочными существами с пергаментной кожей - и грубой, туго натянутой шкурой
моих одноклассников. Я был - и продолжаю быть - живым воплощением
анти-Фауста. Бедняга Фауст, пройдя высшую науку старения, продал душу, чтобы
очистить лоб от морщин и омолодить кожу. Пусть избороздит мой лоб лабиринт
морщин, пусть мои волосы побелеют и станет неуверенной моя походка! Мне
спасти бы разум и душу, научиться тому, чему другие не могут меня научить и
что лишь сама жизнь может вылепить из меня... "
...можно сказать, что я родилась в «музыкальной» семье. А точнее, я родилась в музыкальное время. Для меня жизнь до войны — это музыка!
Каждый день новые песни, новые мелодии. Они звучали по радио и на улицах; с утра, когда папа разучивал «новый репертуар» ; вечером, когда приходили гости; у соседей на пластинках. Песни и мелодии я схватывала на лету. Я их чисто пела, еще не научившись говорить...
"(...) Маме моей было лет двадцать шесть, когда мы туда
въехали, и только теперь я понимаю, какая она была умница и прелесть – как ей
удавалось наладить такие хорошие отношения с людьми довольно грубыми и очень темными. Скандалы – и комические, и с мордобитиями – постоянно проходили на общественной кухне, и очень часто по поводу уплаты-неуплаты коммунальных взносов за электричество. Телефон еще до нашего въезда в квартиру был срезан за неуплату. Жильцов в ту пору проживала двадцать одна душа, разделить непросто. К тому же свара усугублялась тем, что не все пользовались телефоном, а одна молодая девушка разговаривала больше всех, и как тут разделить по справедливости! Мама моя, когда въехала, производила эти самые незамысловатые расчеты и примиряла враждующих. Всегда возникали серьезные проблемы: следует ли, например, платить как «за целого человека» за соседа, который работал в режиме «сутки-двое» , две трети времени он не пользовался ни водой, ни электричеством… И мама моя, девочка милая, всех умиротворяла. Страшная
вещь справедливость! На кухне стояло семь столов, конфорки на газовой плите поделены (Это уже поздние времена! Я помню и большую плиту на кухне, и керогазы-примуса!) , очередь на уборку мест общего пользования – на стене висит расписание… И вот я, пятилетняя, умывшись под краном, бегу с кухни в нашу
комнату в начале коридора, зажимая в руках серебряную ложку, выуженную из
соседской лоханки, с торжествующим криком: – Смотри, мам, я нашу ложку нашла в тазу у Марьсеменны! Мама холодно на меня посмотрела и сказала: вернись и
положи откуда взяла! Я возмутилась: это же наша ложка! С монограммой! – Пойди и положи на место! Марьсеменна к ней уже
привыкла! Вот такая была квартира, такая мама (...)" Л. Улицкая, "Детство 45-53; а завтра будет счастье ("Коммуналка на Каляевской")
Франц Кафка "Письмо отцу"
Дорогой отец,
Ты недавно спросил меня, почему я говорю, что боюсь Тебя. Как обычно, я ничего не смог Тебе ответить, отчасти именно из страха перед Тобой, отчасти потому, что для объяснения этого страха требуется слишком много подробностей, которые трудно было бы привести в разговоре. И если я сейчас пытаюсь ответить Тебе письменно, то ответ все равно будет очень неполным, потому что и теперь, когда я пишу, мне мешает страх перед Тобой. .
..Я был робким ребенком, тем не менее я, конечно, был и упрямым, как всякий ребенок; конечно, мать меня баловала, но я не могу поверить, что был особенно неподатливым, не могу поверить, что приветливым словом, ласковым прикосновением, добрым взглядом нельзя было бы добиться от меня всего что угодно. По сути своей Ты добрый и мягкий человек (последующее этому не противоречит, я ведь говорю лишь о форме, в какой Ты воздействовал на ребенка) , но не каждый ребенок способен терпеливо и безбоязненно доискиваться скрытой доброты. Ты воспитываешь ребенка только в соответствии со своим собственным характером – силой, криком, вспыльчивостью, а в данном случае все это представлялось Тебе еще и потому как нельзя более подходящим, что Ты стремился воспитать во мне сильного и смелого юношу. .
Непосредственно мне вспоминается лишь одно происшествие детских лет. Может быть, Ты тоже помнишь его. Как-то ночью я все время скулил, прося пить, наверняка не потому, что хотел пить, а, вероятно, отчасти чтобы позлить вас, а отчасти чтобы развлечься. После того как сильные угрозы не помогли, Ты вынул меня из постели, вынес на балкон и оставил там на некоторое время одного, в рубашке, перед запертой дверью. Я не хочу сказать, что это было неправильно, возможно, другим путем тогда, среди ночи, нельзя было добиться покоя, – я только хочу этим охарактеризовать Твои методы воспитания и их действие на меня. Тогда я, конечно, сразу затих, но мне был причинен глубокий вред. По своему складу я так и не смог установить взаимосвязи между совершенно понятной для меня, пусть и бессмысленной, просьбой дать попить и неописуемым ужасом, испытанным при выдворении из комнаты. Спустя годы я все еще страдал от мучительного представления, как огромный мужчина, мой отец, высшая инстанция, почти без всякой причины – ночью может подойти ко мне, вытащить из постели и вынести на балкон, – вот, значит, каким ничтожеством я был для него.
Тогда это было только маловажное начало, но часто овладевающее мною сознание собственного ничтожества (сознание, в другом отношении, благородное и плодотворное) в значительной мере является результатом Твоего влияния. Мне бы немножко ободрения, немножко дружелюбия, немножко возможности идти своим путем, а Ты загородил мне его, разумеется с самыми добрыми намерениями, полагая, что я должен пойти другим путем. Но для этого я не годился. Ты, например, подбадривал меня, когда я хорошо салютовал и маршировал, но я не годился в солдаты. .
..Ругань Ты подкреплял угрозами, и они относились уже непосредственно ко мне. Мне было страшно, например, когда Ты кричал: «Я разорву тебя на части» , хотя я и знал, что ничего ужасного после слов не последует (ребенком я, правда, этого не знал) , но моим представлениям о Твоем могуществе почти соответствовала вера в то, что Ты в силах сделать и это.
Страшно было и тогда, когда Ты с криком бегал вокруг стола, чтобы схватить кого-нибудь, – было ясно, что Ты не собирался никого хватать, но притворялся, что хочешь, и мать в конце концов для вида спасала кого-нибудь. И ребенку казалось, что благодаря Твоей милости ему сохранена жизнь, и он считал ее незаслуженным подарком от Тебя. Такого же свойства были и предрекания последствий непослушания. Когда я начинал делать что-то, что Тебе не нравилось, и Ты грозил мне неудачей, благоговение перед Твоим мнением было столь велико, что неудача, пусть даже впоследствии, была неизбежной. Я терял уверенность в собственных действиях. Мною овладевали колебания, сомнения...
"Прежде давно, в лета моей юности, в лета невозвратно мелькнувшего моего детства, мне было весело подъезжать в первый раз к незнакомому месту: все равно, была ли то деревушка, бедный уездный городишка, село ли, слободка, - любопытного много открывал в нем детский любопытный взгляд. Всякое строение, все, что носило только на себе напечатленье какой нибудь заметной особенности, - все останавливало меня и поражало .. Подъезжая к деревне какого нибудь помещика, я любопытно смотрел на высокую узкую деревянную колокольню или широкую темную деревянную старую церковь. Заманчиво мелькали мне издали сквозь древесную зелень красная крыша и белые трубы помещичьего дома, и я ждал нетерпеливо, пока разойдутся на обе стороны заступавшие его сады и он покажется весь с своею, тогда, увы! вовсе не пошлою, наружностью; и по нем я старался угадать, кто таков сам помещик, толст ли он, и сыновья ли у него или целых шестеро дочерей с звонким девическим смехом, играми и вечною красавицей меньшею сестрицей, и черноглазы ли они, и весельчак ли он сам, или хмурен, как сентябрь в последних числах, глядит в календарь да говорит про скучную для юности рожь и пшеницу. . .О моя юность! О моя свежесть! "
Н. В. Гоголь
В первых своих произведениях Н. В. Гоголь нарисовал многое, что окружало его в детстве, почти в том виде, как оно представлялось в глазах его. Поэтому "Вечера на хуторе" и отчасти "Миргород" и "Арабески" имеют для нас теперь особенное значение. Поющие двери, глиняные полы и экипажи, дающие своим звяканьем знать приказчику о приближении господ - все это должно было быть так в действительном Гоголевском детстве, как оно представлено им в жизни старосветских помещиков, например. Это никто другой как он сам вбегал, прозябнув, в сени, хлопал в ладоши и слышал в скрипе двери: "батюшки, я зябну! " То он вперял глаза в сад, из которого глядела сквозь растворенное окно майская ночь, когда на столе стоял горячий ужин и мелькала одинокая свеча в старинном подсвечнике...
Тарковский Арсений
МАРСИАНСКАЯ ОБЕЗЬЯНА
Мой брат Валя, третьеклассник, собирался выступить в гимназии с рефератом о Марсе.
Целые дни и ночи напролёт он читал учёные книги и чертил на картоне марсианские полушария по два аршина в поперечнике.
Не было такого циркуля на свете, каким можно было бы вычертить круги достаточного для наглядности размера, и Валя делал это с помощью верёвки.
Он говорил:
– Так поступали древние греки. У них не было циркульных фабрик, а верёвки были.
…Папа называл Валю Страфокамилом. Мое прозвище было Муц. Но прозвище было неправильное, в нем было что-то лошадиное, а я тогда считал, что я обезьяна. Больше всего я интересовался обезьянами: стремился удовлетворить тоску по сородичам.
– На Марсе есть обезьяны?
– Не задавай дурацких вопросов, – отвечал Валя. – Наука этого не знает.
– Много она знает, твоя наука, – сказал я. – Даже про обезьян не знает. Я вот всё знаю про обезьян – и где живут, и что едят, и как блох ищут. Они ищут блох вот так.
И я искал блох с совершенством: уж очень я любил обезьян.
– Не мешай, – сказал Валя. – Уйди из комнаты. – И, выпятив грудь колесом, произнёс не своим голосом: – Милостивые государыни и милостивые государи! В тысяча восемьсот семьдесят седьмом году, впервые в истории человечества, в Милане великий итальянский астроном Скиапарелли нанёс на карты каналы Марса. В тысяча восемьсот семьдесят девятом году.. .
– Подожди, – перебил я брата. – Подожди немножко, посмотри, как они ищут, если блоха на спине!
Тут Валя затопал ногами и вытолкал меня из комнаты.
*
И вот наступило торжественное воскресенье.
Мы отправились в гимназию.
Валя шел впереди и нёс на голове свои гигантские полушария. Мы с папой несли конспекты, диапозитивы для волшебного фонаря и учёные книги. Мама ещё не успела одеться. Она прибыла в гимназию к концу реферата. Она всегда опаздывала.
Реферат имел успех. Гимназисты, учителя и родители аплодировали изо всех сил. Равных этим полушариям и туманным картинам с каналами не было на свете.
… Я гордился братом и был счастлив, потому что любил его не меньше, чем обезьян. Но мне тоже захотелось блеснуть перед публикой. Потеряв голову от Валиного успеха, я выбежал вперед и крикнул:
– А теперь я покажу, как марсианские обезьяны ищут блох!
И стал показывать.
Никогда ещё я не ощущал такого прилива вдохновения. Никогда ещё мои телодвижения не были в такой мере обезьяньими. Но мама схватила меня за рукав, подняла с пола и зашептала громко, на весь зал:
– Какой позор! Боже мой! Какой позор! При всей гимназии! При самом Мелетии Карповиче! Ты! Чтобы удовлетворить свое глупое тщеславие! Компрометируешь Валю и меня! Перестань размахивать руками! Слышишь? ! Перестань скалить зубы!
Я пришел в себя и плакал до самого дома. А дома Вале подарили серебряный рубль и устроили пир в Валину честь. И я понемногу утешился, а Валя сказал:
– Милостивые государыни и милостивые государи! Разрешите мне поблагодарить вас всех за теплое участие и сочувствие к успеху – не моему, а современной наблюдательной астрономии.
Мы все закричали «ура» и снова аплодировали Вале. И Валя сказал благосклонно, как Александр Македонский, победивший Дария:
– Мама, пусть Муц покажет теперь, как обезьяны ищут блох!
Из любви к нему я хотел показать своё искусство, но уже не мог: оно сгорело у меня в сердце.