Олег
Чухонцев:
«...Мал ли был, иль жили тесно,
но куда как интересно
было жить. А почему? »
Как Вы ответите на этот вопрос словами поэта, писателя?
Евгений Евтушенко
Плачу по квартире коммунальной,
будто бы по бабке повивальной
слабо позолоченного детства,
золотого всё-таки соседства.
В нашенской квартире коммунальной,
деревянной и полуподвальной,
под плакатом Осоавиахима
общий счётчик слёз висел незримо.
В нашенской квартире коммунальной
кухонька была исповедальней,
и оркестром всех кастрюлек сводным,
и судом, воистину народным.
Если говорила кухня: «Лярва» , -
«Стерва» - означало популярно.
Если говорила кухня: «Рыло» ,
означало - так оно и было.
В три ноздри три чайника фырчали,
трёх семейств соединив печали,
и не допускала ссоры грязной
армия калош с подкладкой красной.
Стирка сразу шла на три корыта.
Лучшее в башку мне было вбито
каплями с чужих кальсон, висящих
на верёвках в белых мокрых чащах.
Наволочки, будто бы подружки,
не скрывали тайн любой подушки,
и тельняшка слов стеснялась крепких
с вдовьей кофтой рядом на прищепках.
Если дома пела моя мама,
замирали в кухне мясорубки.
О чужом несчастье телеграмма
прожигала всем соседям руки.
В телефон, владевший коридором,
все секреты мы орали ором
и не знали фразы церемонной:
«Это разговор не телефонный» .
Нас не унижала коммунальность
ни в жратве, ни в храпе, ни в одёже.
Деньги как-то проще занимались,
ибо коммунальны были тоже.
Что-то нам шептал по-человечьи
коммунальный кран водопровода,
и воспринималось как-то легче
горе коммунальное народа.
А когда пришла Победа в мае,
ко всеобщей радости и плачу, -
все пластинки, заглушив трамваи,
коммунально взвыли «Кукарачу» .
Взмыли в небо каски и береты.
За столами места всем хватило.
Вся страна сдвигала табуреты,
будто коммунальная квартира.
Плачу по квартире коммунальной,
многодетной и многострадальной,
где ушанки в дверь вносили вьюгу,
прижимаясь на гвоздях друг к другу.
Неужели я сбесился с жиру,
вспомнив коммунальную квартиру?
Не бесились мы, когда в ней жили
не на жире, а на комбижире.
Бешенство - оно пришло позднее.
Стали мы отдельней, стали злее.
Разделило, словно разжиренье,
бешенство хватанья, расширенья.
Были беды, а сегодня бедки,
а ведь хнычем в каждом разговоре.
Маленькие личные победки
победили нас и раскололи.
В двери вбили мы глазки дверные,
но не разглядеть в гляделки эти,
кто соседи наши по России,
кто соседи наши по планете.
Я хочу, чтоб всем всего хватило -
лишь бы мы душой не оскудели.
Дайте всем отдельные квартиры -
лишь бы души не были отдельны!
Со звериной болью поминальной
плачу по квартире коммунальной,
по её доверчиво рисковой
двери бесцепочной, безглазковой.
И когда пенсионер в подпитье
заведёт случайно «Кукарачу» ,
плачу я по общей победе,
плачу я по общему плачу.
А все-таки, все-таки хочется жить,
Даже когда окончательно ясно,
Что выдуманные тобой миражи
Скоро погаснут, скоро погаснут.
Гаснут и, значит, к началу пути
Снова ты брошен, а путь давно начат.. .
Трудно, а все-таки надо идти.
Хочется жить, невозможно иначе.
Хочется, хочется жить.
А все-таки, все-таки, хочется петь,
Даже когда в сердце песням нет места.
Только б не сдаться б и только б успеть
Спеть свою самую главную песню.
Ставь против горя свою доброту.
Это, наверное кое-что значит.
Пусть даже песня застрянет во рту.
Хочется петь, даже если ты плачешь.
Хочется, хочется петь.
А все-таки, все-таки хочется взять
Мир окружающий в долг под проценты
И, на ладонях держа, осязать
Спящих дыханье и пульс континентов.
Чтобы потом, раздавая долги,
Сердцем и памятью стал ты богаче.
Тратя себя, ты себя сбереги.
Хочется взять, невозможно иначе...
Сенкевич, Ка́пица, Песков…
Учителя мои уходят.
Возможны тысячи мостов,
Но с детством…
С детством – жизнь разводит.
И я – на этом берегу,
А детство с ними – там, где всходит
Большое солнце поутру
И жизнь часы любви заводит.
Мой берег детства у Москвы-
Реки, где сочная крапива.
Мой берег детства – это вы –
Весны отчаянной приливы.
Сирений, верб пьянящий сок,
Ручьи, запруды и прорывы…
Песочниц золотой песок
И много, много, много силы.
Мой берег детства с кораблём,
Сегодня в завтра уходящим.
Мой берег детства с журавлём,
С моими тайнами летящим.
Мой берег детства – это мир,
Большущий, как огромный глобус!
Мой берег детства – весь из дыр,
Но – целен! В этом-то и фокус!
Терентiй Травнiкъ
23 июня 2014
Людмила Улицкая. Зеленый шатер (отрывки)
Шел пятьдесят седьмой год. Москва трепетала перед Всемирным фестивалем молодежи и студентов, который должен был вот-вот открыться. . .
...Пьер, как выяснилось, был послан на фестиваль как представитель молодежной газеты, с заданием сделать цикл фотографий о жизни Москвы. Фотографии Москвы он сделал замечательные, в большой степени благодаря своим новым друзьям. Он снял булочную, когда туда доставляли свежий хлеб, речной порт с кранами и портовыми рабочими, детские ясли, дворы с бельевыми веревками и сараями, читающих в метро девушек, стоящих в очередях старушек, выпивающих и целующихся мужиков — и море радости.
Забегая вперед, скажем, что фотографии были забракованы редактором газеты. Они показались ему фальшивкой и коммунистической пропагандой. Пьер, которого нельзя было упрекнуть в симпатии к коммунистическому режиму, обвинил редактора в предвзятости, и они разругались.. .
Бедные Ольгины родители и вообразить себе не могли, чем занимается ледащий женишок, о чем стучит по ночам машинка и куда он носится, покидая богатую дачу. Знала обо всем этом Оленька: это она перепечатывала антисоветчину на папиросных листах. Правда, за большие объемы Оля не бралась: не хватало скорости, квалификации. Она занималась перепечаткой стихов, более всего Осипа Мандельштама и Иосифа Бродского — считала это своей общественной работой, — а толстые книги отдавали более проворным, и за деньги, то Гале Полухиной, школьной подруге, то профессионалке Вере Леонидовне.
Сколько стихов! Сколько стихов! Не было другого такого времени в России, ни до, ни после. Стихи заполняли безвоздушное пространство, сами становились воздухом. Возможно, как сказал поэт — «ворованным» . Высшее признание поэта, как оказалось, — не Нобелевская премия, а эти шелестящие, переписанные на машинке и ручным способом листочки, с ошибками, опечатками, еле различимым шрифтом: Цветаева, Ахматова, Мандельштам, Пастернак, Солженицын, Бродский, наконец.
Прежде Ольге и в голову не приходило, какие интересные люди живут на белом свете и какие разные, со своими философиями и религиями. За всю свою жизнь Оля встретила одного особенного, может, даже гениального человека — того самого университетского преподавателя, руководителя ее диплома, подпольного писателя, публиковавшего свои книги за границей, за которого ее выгнали из университета. А вокруг Ильи все были вот такие — особенные. Не каждый, конечно, писатель. Но каждый — личность выдающаяся, со странными интересами, редкостными знаниями в немыслимых, в нормальной жизни совершенно лишних областях: пожилая дама с кимберлитовыми трубками, хромой специалист по несуществующему театру, художник из пригорода, рисующий помойки и заборы, исследователь неопознанных летающих объектов, составитель гороскопов и переводчик с тибетского языка… И все они, кроме дамы с алмазами, сторожа, лифтеры, грузчики, фиктивные литературные секретари, приживальщики при работающих женах или матерях, творческие, рук не покладающие бездельники, тунеядцы, изгои, опасные и притягательные. Не вполне понятно было: это они отказываются работать на государство, или государство не желает иметь с ними дела…
Наверное, человеку свойственна привязанность к местам своего детства и юности… Может, потому, что в них, как в зеркале, как на глади озера, запечатлен твой образ в те годы, когда ты был счастлив… А если и зеркала того уже нет? Если исчезли с лица земли те улицы и здания, деревья и люди, которые тебя помнили? Это неправильно, знаете…
(...) Летом и осенью огромный Веркин двор жил бурной коммунальной жизнью. Посиделки, перепалки, мордобои, сплетни, обсуждения международного положения — все это выносилось на крылечки, на сколоченные из досок и врытые в землю скамейки. (...)Из дверей выносились на улицу столики, кресла, табуретки… Кто-то и самовар разжигал… Двор как кастрюля вскипал голосами, смехом, вскриками, визгом ребятни, окриками матерей, двор гудел, напевал, выплескивал из окон звуки радиол.
(...) По двору, испепеляемому лютым солнцем азиатского лета, можно было путешествовать без конца. Кирпичи обжигали босые ступни, даже в сандалиях было горячо. А если уж в подошве случались дырочки, а это часто случалось — подошвы протирались недели за две («классики» , опять же прыганье через веревку — все шаркающие игры) , а сандалии куплены на все лето — то уж терпи или беги в тень, отдергивая от земли лапки как лягушонка. В дальнем углу, за сараями, возле ржавых баков, у дощатого забора раскинулась великолепная помойка. Таила она множество чудес. Однажды Верка наткнулась там на картонную коробку в форме сердца, выстланную изнутри грязноватым белым атласом. В углублениях коробки покоились два пустых граненых флакона из-под духов «Красный мак» (...)
(Дина Рубина "На солнечной стороне улицы")
Подслушанные вздохи о детстве,
когда трава была зеленее,
солнце казалось ярче
сквозь тюлевый полог кровати,
и когда, просыпаясь,
слышал ласковый голос
ворчливой няни,
когда в дождливые праздники
вместо летнего сада
водили смотреть в галереи
сраженья, сельские пейзажи и семейные портреты,
когда летом уезжали в деревни,
где круглолицые девушки
работали на полях, на гумне, в амбарах,
и качались на качелях
с простою и милою грацией,
когда комнаты были тихи,
мирны,
уютны,
одинокие чистильщики
сидели спиною к окнам
в серые, зимние дни,
а собака сторожила напротив,
смотря умильно,
как те, мечтая,
откладывали недочитанную книгу,
семейные собранья
офицеров, дам и господ,
лицеистов в коротких куртках
и мальчиков в длинных рубашках,
когда сидели на твердых диванах,
а самовар пел на другом столе,
луч солнца из соседней комнаты
сквозь дверь на вощеном полу,
милые рощи, поля, дома,
милые, знакомые, ушедшие лица, -
очарование прошлых вещей, -
вы - дороги,
как подслушанные вздохи о детстве,
когда трава была зеленее,
солнце казалось ярче
сквозь тюлевый полог кровати.
"(...) Ах, Господи! Как славно было прежде —
Все ловишь на себе какой-то взгляд:
Эпоха на тебя глядит в надежде…
Но ты не волк, а семеро козлят.
Я так хотел, чтоб мир со мной носился, —
А он с другими носится давно.
Так женщина подспудно ждет насилья,
А ты, дурак, ведешь ее в кино.
Отчизна раскусила, прожевала
И плюнула. Должно быть, ей пора
Терпеть меня на праве приживала,
Не требуя ни худа, ни добра.
Никто уже не ждет от переростка
Ни ярости, ни доблести. Прости.
А я-то жду, и в этом вся загвоздка.
Но это я могу перенести. " Д. Быков.
Мы теперь уходим понемногу
В ту страну, где тишь и благодать.
Может быть, и скоро мне в дорогу
Бренные пожитки собирать.
Милые березовые чащи!
Ты, земля! И вы, равнин пески!
Перед этим сонмом уходящих
Я не в силах скрыть моей тоски.
Слишком я любил на этом свете
Все, что душу облекает в плоть.
Мир осинам, что, раскинув ветви,
Загляделись в розовую водь.
Много дум я в тишине продумал,
Много песен про себя сложил,
И на этой на земле угрюмой
Счастлив тем, что я дышал и жил.
Счастлив тем, что целовал я женщин,
Мял цветы, валялся на траве
И зверье, как братьев наших меньших,
Никогда не бил по голове.
Знаю я, что не цветут там чащи,
Не звенит лебяжьей шеей рожь.
Оттого пред сонмом уходящих
Я всегда испытываю дрожь.
Знаю я, что в той стране не будет
Этих нив, златящихся во мгле.
Оттого и дороги мне люди,
Что живут со мною на земле.
Сергей Есенин