Ты родная земля и эпоха,
я лишь капля в реке бытия,
выдох, слово одно из-под вздоха
и одно из бесчисленных “я”.
Капля тает под зноем июля,
иссякает и речь, как ручей,
в этом шумном строительстве улья,
в наслоеньях времен и ячей.
В наслоеньях и напластованьях,
в суете расставаний и встреч,
в поздних сумерках, в отсветах ранних,
где звучит материнская речь.
В этом царстве с багровой рябиной
и осиновой медной листвой
я, любимая, твой нелюбимый,
нелюбимый и все-таки твой.
---
Ах, эти дни, ах, эти дни,
студеные и голубые,
где травы ежатся в тени,
но зеленеют, как впервые,
где из глубин туманных сна
вдруг наплывает блеск разлива,
береговая крутизна
и утопающая ива,
и солнце в стеклах красных стен,
в таких, что вздрогнешь, захолонув,
и листьям будущим взамен
еще нагие сучья кленов.
Ах, эти дни, где нет помех,
где выкладка не тянет плечи,
где незнакомый женский смех -
знак ожиданья или встречи.
Ушло – попробуй догони,
узнай, что в дверь уже стучится.
Но снятся, снятся эти дни,
а прочему не надо сниться.
---
В сон врывается листва,
море лиственного леса,
кров древес, ветвей завеса,
древний облик естества.
В сон врывается, как звон,
осеняя, укрывая,
эта песня ветровая,
эти зовы шатких крон.
И несут дорогой сна
в глубь зеленого чертога,
где кончается тревога,
где сквозит голубизна.
Этот сон, как жизнь твоя,
где под ветром все в движенье,
где повтор и продолженье
колыбели бытия.
---
Лучи над каменистою пустыней.
Так это было, а быть может, нет?
Комета ли в небесной бездне синей,
звезды ли новой загорелся свет?
У нас метет, на стеклах легкий иней,
снег черноту покрыл, засыпал след,
все обволок — ни контуров, ни линий,
ни огонька, ни искры, ни планет.
Все в белой круговерти, все в метели,
полночный город, как на карусели:
плывут снега, фасады и сады,
а там, за толщей туч в пучине синей,
как встарь над каменистою пустыней,
восходит блеск рождественской звезды.
27 января по старому стилю
Все мне чудится призрак дуэли…
Пуля в грудь. Под ребро. Наповал.
Я такое уже испытал,
две отметки остались на теле.
Невзначай ударяет металл:
словно палкою промеж лопаток,
а потом — то ли жив, то ли нет,
то есть полный расчет иль задаток
на всю жизнь до скончания лет.
Пули, раны — все это пустое
по сравнению с болью обид,
где тебе ни дуэли, ни боя,
где не насмерть и все же убит,
долгой мукою взят за живое,
сердцем принял не пулю — сверло.
Белый снег на поляне — как просто,
красный снег под тобой — как тепло!
От ранения и до погоста
все пути, все следы замело,
чистотой замело, белизною:
ни любви, ни разлуки, ни слез.
Юность, боль моя, что ж ты со мною
до седых не простишься волос.
Флоренция. Улица Данте Алигьери
Во Флоренции было не жарко,
с ветерком, а порою с дождем.
То карниз был укрытьем, то арка,
то собор, то случайный проем.
Распогодится — снова в дорогу
вдоль цветистой мозаики стен,
от порога шагая к порогу,
от угла до угла, а затем
вырос этот корявый, замшелый,
схожий с крепостью дом угловой,
тяжкой глыбой, надгробною стелой
нависающий над головой.
В этой улочке узкой и серой,
в этом доме явился на свет
все изведавший полною мерой
знаменитейший в мире поэт.
Говорили о нем: что за чудо!
Говорили: на нем благодать!
А жилось ему в общем-то худо
и в аду довелось побывать,
в том аду, где удача бездарна,
где любой угрожает закут,
где по руслу любимого Арно
воды Стикса свинцово текут.
Но и это однажды отнимут,
и в изгнанье придется нести
воды, портики, небо и климат,
пронизавший до самой кости,
до кости… и тоска неустанна
по деревьям, следам на песке,
по Тоскане, а эта Тоскана
легкой дымкой дрожит вдалеке.
Так вот, значит, иди и не падай,
зубы стисни и рта не криви…
Но ведь был ему в муке наградой
вечный свет безответной любви.
В безнадежной печали — величье,
и в ненастном свечении дня
пролетает, как луч, Беатриче
сквозь него, сквозь века, сквозь
меня.